– Помолись о твоем отце.
Мы помолились тихо, но, мне кажется, очень усердно, хотя нам никто не пел ни панихиды, ни молебнов.
Я заметил это, но не подал матери никакого знака – и хорошо сделал: впоследствии я скоро убедился, что, приняв православие, она удержала в себе очень много лютеранского духа и верила в доступность неба для адвокатуры. Но о верованиях матушки еще придется говорить гораздо пространнее, а потому на этом остановимся.
Окончив свое паломничество, мы отправились к католической горе, откуда открылся новый превосходный вид на другую часть города и Днепра.
Матушка беспрестанно рассказывала мне значение каждой местности и каждого предмета, причем я мог убедиться в большом и весьма приятном, живом знании ею истории, что меня, впрочем, уже не удивляло, потому что я, проведя с нею два часа, получил непоколебимое убеждение, что она говорит только о том, что основательно знает.
Поворачивая с площадки к небольшому спуску, который вел к стоявшему тогда на Крещатике театру, мы на полугоре повстречали молодую девушку в сером платье, завернутую в большой мягкий, пушистый платок. На темно-русой головке ее была скромная шляпочка, а в руке длинный черный шелковый зонтик, на который она опиралась и шла тихо и как будто с усталостью.
Не знаю, почему она обратила на себя мое большое внимание, но это внимание еще более увеличивалось, когда я заметил, что она нам улыбается и что на ее улыбку такою же улыбкою отвечает моя мать.
Наконец мы встретились – и девушка, не кланяясь матери и не говоря ей никакого приветствия, прямо спросила:
– Дождались?
– Как видишь, мой друг, – отвечала, кивнув на меня головою, матушка, и они обе подали друг другу руки, причем девушка поднесла руку матери к своим губам и поцеловала ее, а потом протянула свою ручку мне и с прелестной ласковой улыбкой молвила:
– Мы с вами непременно должны подружиться: я люблю вашу maman, как родная дочь, и хочу, чтобы вы любили меня как сестру.
Я очень неловко поклонился и еще неловче пожал поданную мне ручку в темной перчатке.
– Это мой молодой друг, дочь профессора Ивана Ивановича Альтанского, о которой я тебе говорила, – сказала мать.
– А вы уже успели обо мне говорить? – подхватила, улыбаясь, девушка и тотчас же, оборотясь ко мне, добавила: – Катерина Васильевна так меня избаловала, что я боюсь забыться и начать думать, что я в самом деле достойна ее внимания; но вы, как мой непременный друг и нареченный брат, пожалуйста, спасайте меня от самообольщения и щуняйте за мои пороки, которых во мне ужасная бездна.
– Например? – спросила, нежно и с наслаждением на нее глядя, мать.
Девушка рассмеялась и, сдвинув почти прямолинейно лежавшие густые темные брови, проговорила:
– За примером ли дело? вот первый пример: моя невоздержность: я хожу сегодня по воздуху, когда мне позволено выходить только в солнечные дни. Это гадко.
– А зачем ты это делаешь, Харита?
– Ужасно скучно, – отвечала она, и по молодому лицу ее точно пробежало облако, но сейчас же развеялось, и девушка, улыбаясь, отнеслась ко мне с словами: – видите, какая я пустая: жалуюсь на скуку и сама смеюсь. Вы, однако, не торопитесь делать заключения, что я сумасшедшая. Когда вы познакомитесь с нашей прекрасной малороссийской поэзией, на чем я по праву дружбы буду непременно настаивать, то вы увидите, что тут нет необходимости: у нас воспевают такое «лихо», которое «смеется». А впрочем, я не задерживаю вас, – прощайте до вечера.
Она пожала нам руки и пошла в гору, к монастырю, а мы вниз, к Крещатику, но матушка, сделав несколько шагов, остановилась и оборотилась назад.
Альтанская была от нас в нескольких шагах и тоже, словно по какому-то предчувствию, оборотилась – и они перемолвились с моею матерью молчаливыми взглядами, из которых я тогда не понял ничего.
Лицо матери выразило неудовольствие и даже гневливость.
– Неужто ничего? – спросила с негодованием мать.
– Ни-ч-е-г-о, – отвечала, растягивая слово, девушка и, улыбнувшись, добавила: – Ничего, Катерина Васильевна, ничего, да и не будет ничего.
Последние слова она проговорила скоро и, кивнув нам головкой, быстро завернулась и пошла торопливой походкой дальше.
По мере того, как она поднималась на гору, легкий, едва заметный ветерок обхватывал ее крепче и, приминая покрывавшую ее серую пушистую шаль к ее молодому, стройному телу, обрисовывал ее фигуру мягкими плавкими линиями, благодаря которым контур точно сливался с воздухом и исчезал в этом слиянии.
– Это она, maman? – спросил я, когда мы пошли своей дорогой.
– Да, она, – отвечала с некоторой сухостью мать.
– Харит… то есть, однако, как же это, maman, ее настоящее имя?
– Харитина… Харитина Ивановна.
– Харитина?
– Да.
– Возможно ли это, maman?
– А почему же нет?
– Такая прекрасная девушка…
– Ну – и что далее?
– И между тем… такое имя!
– Какое же? чем оно тебе не нравится?
– Оно тривиально.
– Тривиально? Нимало, ты, верно, не то хотел сказать.
– Нет, maman, я именно хотел сказать это самое.
– Ну, тогда мне должно будет пожалеть, что ты употребляешь слова, не понимая их значения. Объясни мне, что выражается словом «тривиально».
Я не мог этого объяснить и молчал. «Нехорошо, гадко, простонародно, неблагозвучно», – думал я, но все это было не то, что я разумел под словом «тривиально», значения которого действительно не понимал.
– Вот видишь ли, как опасно говорить о том, чего обстоятельно не знаешь, – сказала матушка и, объяснив мне происхождение латинского слова «trivialis» в смысле чего-то пошлого и беспрестанно встречающегося, добавила, что имя Харитина в этом смысле гораздо менее тривиально, чем множество других беспрестанно нам встречающихся имен.